Батя возьмет балалайку и заиграет, заиграет… А мама в это время будет укоризненно смотреть на него и качать головой. Он же бьет и бьет по струнам, вынимая из лакированного фанерного треугольника веселую мелодию, а глаза при этом грустные и виноватые. Увидев, что на маму это не действует, откладывает балалайку в сторону, берет гармошку и объявляет:
- «Коробочка»! Специально для Лизы! Сделает проигрыш «Коробейников» и запоет:
Эх, полным-полна моя коробочка, Есть и ситец, и парча,
Пожалей, душа моя, зазнобушка, Молодецкого плеча…
Это он так прощения у мамы просит. В чем провинился — ему пока и самому неясно. Но видит, что она не в духе. Вообще-то мама у нас умная, толковая и по пустякам не обижается. Но очень чуткая на слова. А он — наоборот. Такое словечко может иногда ввернуть, что зацепит ее. И ведь не специально — так выходит. Или что-то делает вроде от души, а для мамы получается обидно.
Как-то в свой день рождения она с улицы на веранду входит, а он ждет ее там, старательно пряча гордую и довольную улыбку. На столе букет стоит. Ее любимые пунцовые георгины вперемешку с другими цветами. И зацветут, отражаясь от них, заиграют мамины глаза. Дарить букеты в нашей деревне в то время было не принято… Потом радость с маминого лица вдруг пропадает. Она быстро распахивает дверь с веранды во двор… Точно! Ее клумбы ополовинены.
- Ваня, ну что ты натворил?!
Батя вникает, переживает, оправдывается:
- Так это… с днем рождения же, Лиза… Я аккуратно, ножницами…
Три дня он потом на балалайке играет.
Теперь о словах. Вернее, об их значении для папы и для мамы. Своей подруге, моей крестной — лёльке, она говорила (я об этом позднее узнаю):
- Надя, ну ничего вроде в нем нет, рыжий, небольшенький, ну, правда, глаза голубые и, знаешь, такой ухватистый, сильный… А так, если присмотреться, вроде ничего и нет. Но как начнет на гармошке своей окаянной играть или говорить… Все. Пропадаю… И где он такие слова берет?
Но бывают и другие слова, о чем я упоминал. Когда батя выпьет, то на него, как говорит мама, иногда находит… В это время подковырок, ехидства в его словах столько, что на всю деревню хватит. Другие, может, и мимо ушей пропустят или посмеются, а мама всю внутренность слов очень уж дотошно слышит, поэтому сердится. Она по-своему на это реагирует и, обидевшись, спрашивает: «Что же ты, Ваня, так любишь-то этот горький перец?»
Вообще-то такое редко случается. Чаще все ладится. Они вдвоем, например, любят работать. Некоторые мужья и жены, наоборот, не любят. Кажется, что мешают друг другу. А моим нравится. И у них все как-то одно за другим, по порядочку идет. Без суеты и споров. Особенно по хозяйству: во дворе, в огороде, в сараях. Или на сенокосе.
А здесь бывает так: скосят нам сено на неудобьях около околка, а там его тракторными граблями не сгребешь. Тогда отец просит в совхозе коня, запрягает его в конные грабли, и они едут на покос. Вообще-то на конях в эти годы уже редко кто что делает, а батя и мама, наоборот, радуются, что есть такая возможность. Хочется им вспомнить ранешнее время: как родители их работали да и сами тоже, будучи ребятишками. Я даже думаю, что отец специально из-за этого на неудобьях и косил.
Около березового леска, где целый день напролет жалуется на что-то иволга и цветут ярко-синие кукушкины слезки, они и работают. Отцовский голос эхом разносится по реденькому светлому околку. Это он с конем разговаривает.
- Молодец, Серко! А теперь давай туда повернем! Вот! А здесь сбросим сено! Умница! Ровный валочек вышел!
Мама обязательно в белом платочке. Она идет сначала с одного конца валка, собирая подсохшее сено, потом с противоположного. На середине складывает его в небольшую копну. После того как отец подберет конными граблями кошенину, он тоже примется за копны. А дня через три, когда солнышко их просушит, ветерком степным обдует, они приедут и сложат скирду.
Отец, протаскивая грабли мимо мамы, частенько останавливается, подбадривает ее, говорит хорошие слова:
- Ишь какие ловкие копешки ты, Лиза, ставишь! Прямо как солдатики в строю. Другие бабы не знают, с какого боку к сену подойти, а ты хоп — и уже целый навильник! И складываешь, и переворачиваешь как нужно…
Мама смущается, но ей приятно.
- Да ладно тебе, Ваня…
Она понимает, что он ее перехваливает. И копны не такие уж ровные, и сено кое-где на боках лохматится. А сладко на сердце. Теплые слова всегда к месту, а здесь — еще и помощь в работе. Да и тон, каким они сказаны, важен, и взгляды отца. Ох, эти взгляды… Сейчас-то мама уже не признается, что они-то и смутили ее девичье сердце на той далекой теперь вечерке, где молодой батя выкамаривал на гармошке такие штуки, что девки табуном за ним ходили из одного края деревни в другой…
«Боже, как давно это было, — думает она, поглядывая на отца. — Вон и ребятишек у нас уже четверо… А Ваня у меня еще молодец… И на меня так смотрит… Значит, и я пока у него ничего, годная…»
Ему же как бы неудобно перед мамой. Он считает, что грести легче, чем вилами сено поднимать. Но у мамы с конем не ладится, поэтому работа давно у них распределена именно так.
Часов до трех и управятся с копнами. На опушке, на легком ветерке сядут обедать под свежий сто- жок. Иволга, примолкшая было от отцовских покрикиваний на коня, осмелеет и снова что-то сообщит. Кукушка свой голос к ней попробует присоединить. Но не получится у них вместе. По очереди потом будут рассказывать про свое, птичье. Где-то недалеко за Молочинской гривой гром предупреждающе проворчит. Да теперь-то что, пусть ворчит — сено в копнах. В общем, благость, лето. И словно вернется их молодость. Так и будут какое-то время сидеть в сенокосно-березовой неге, вольно привалившись спинами к копне, расслабленно и счастливо улыбаясь. Мама — прикрыв глаза. Отец — утонув своим прозрачным взглядом в небесной летней бездне.
Потом мама легонечко вздохнет:
- А и хорошо, Ваня…
Он только прищурится в ответ — зачем говорить? И вдруг они… заснут нечаянно. Заснут на ко- роткое, освежающее время, несущее их по июльским сенокосным волнам. Потом разом очнутся и разом же засмеются этой неожиданной и краткой светлой сморенности, какая с ними случится. Мама потянется за узелком со снедью. Расстилая на траве вышитую крестиком тряпицу, вдруг напомнит:
- Вань, а вот так все время нельзя?
- Ты про что, Лиза?
- Да про то, что в твоих словах бывает: перец, перец, а потом раз — и сахар. Так ты что думаешь, сразу сладко станет после перца-то?
- В борщ сахару, что ли, сегодня насыпала, Лиза? Батя притворяется, что не понимает, о чем речь.
Он не любит, когда долго злятся или вспоминают давние обиды. Он вообще удивляется, как это люди, живущие вместе, могут по дню, а то и больше не разговаривать. Любимая его присказулька:
«На сердитых воду возят». И поэтому, когда мама обижается, он старается как-то ее развеселить. Прибаутками, песнями или испытанными балалайкой с гармошкой. Но делает так, чтобы мы, ребятишки, этого не видели и не слышали. Неудобно ему. Да разве скроешь что-нибудь в деревенской семье? И как только мама в ответ на его виртуозные заглаживания вины улыбнется, тут он уже гоголем ходит — значит, простила. И снова пойдет у нас в доме все ладом да миром…
Про дела вдвоем. И правда, сейчас вот думаю — везде они все вместе делали. Разве только охота и
рыбалка были безраздельно отцовскими занятиями. И еще чисто мужская тяжелая работа. Сарай, к примеру, поставить, погреб выкопать, колодец вычистить, ворота смастерить. И только в том случае, если у него что-то в две руки не выходило, просил маму помочь. Но так, по мелочам — молоток или ножовку подать, лестницу подержать.
Став уже взрослым, я все равно удивлялся отцу. Бывало, приеду на пару дней в гости, а он сарай строит. И не абы какой, а большой, разделенный на две половины, где в одной будут коровы, в другой — овцы и прочая мелкая домашняя живность. А время, допустим, за середину августа. У него же — только столбы стоят. Без верхней обвязки под крышу, без балки, без стропил. В наших местах редко кто в одиночку под осень такую работу затевает. Зимы-то ранние, можно к снегу и не успеть. Будет потом эта стройка мокнуть да киснуть в осенних дождях. А зимой ее ветрами обобьет и снегом завалит.
Мне он обрадуется. Скажет с сожалением:
- Что же они, начальники твои, всего на два дня отпустили? На недельку бы… У меня тут, видишь, ка- кая канитель…
Промолчу. Откуда я знал, что он затевает? Мо- бильников в то время не было. Да и не отпустили бы меня надолго. Получилось-то все равно чуть не на неделю. Два дня — это только в родительском доме. А день приезда, отъезда? Вот и еще два дня. А если дождик брызнет, то по родным кулундинским солонцам и за сутки не добраться.
Отец поймет все по-своему, махнет рукой:
- Да и то ладно, хоть на рыбалку съездим вдвоем… Сетешки на Водопойном поставим. Там от карася сейчас прямо кипит озеро.
В ответ ему произнесу что-то неопределенное по поводу сарая. Вроде восхищения, что ли:
- Ничего себе стайку хочешь отгрохать!..
Он бросит на меня настороженный взгляд — не специально ли я так сказал? Поправит со вздохом:
- Какая же это тебе стайка? Сарай.
Я осекусь и буду чертыхаться про себя. Ведь знаю, знаю отличие сарая и от стайки, и от пригона. В некоторых краях это одно и то же, но отец строго отличает и всегда подчеркивает разницу между основа- тельным теплым сараем, более прохладной и легкой стайкой, предназначенной скорее для птиц и овец, и пригоном — загородкой из плетня или жердей, где скотина содержится летом. А я тут такое ляпаю! Вроде как специально. Хотя этой оговоркой ничего нового я, конечно, для отца не открою. Он давно считает меня пропащим для деревни человеком…
Даже сейчас, через много лет, вспомнив про это, хожу по квартире, устыженный. Хоть беги через время и достраивай тот злополучный сарай, уже и сгнивший много лет назад. Да не побежишь. И про- щения не выпросишь.
А тогда… Будем собираться на рыбалку, и я подмечу, как батя с жадностью посматривает на недо- строенный сарай и с недоверием — на небо: пойдут дожди, и станет его работа. А заикнешься (правда, заикался я не очень-то и настойчиво), мол, может, стройкой займемся, в глазах его мелькнет искорка благодарности и надежды, но он тут же ее и пригасит:
- Да ладно тебе… За два дня мало чего успеем, а так ты хоть степью да озером подышишь.
Через месяц приеду — стоит почти готовый, как игрушечка, сарай, уже под крышей, с яслями, заго-
нами, дверями, оконцами, с простенками, плотно набитыми камышом, уже обрешеченными, а ря- дом — «круг» с глиной, вперемешку с соломой, которую он намесил, специально выпросив для этого лошадь в совхозе… И мама торопится, заканчивает обмазывать стены, чтобы схватилась, успела подсохнуть глина до холодов.
Когда это все он успел? Ведь двумя руками делалось. И не кое-как, а основательно, крепко. Не на год-другой, а на пару десятков лет точно. У него ведь главная работа в совхозе была, где он целый день как заводной бегал. Практически без выходных. Какие там выходные в деревне! Вот и выкраивал по паре часов с раннего утра да с позднего вечера. А когда и при лампочке, подвешенной на стропила, тюкал топором и стучал молотком, пока мама домой не загоняла.
Поездки вдвоем в лес или в степь — для них всегда почти праздник. Как-нибудь на излете лета мама напомнит отцу:
- Ваня, люди уже костянку несут. И гриба, го- ворят, нынче всякого полно в околках. Съездим под Алексеевку? Лето уж вон где, а мы еще ни разу в лесу не были и грибов жареных не ели. Да и посолить бы хоть баночку.
Разом соберутся и поедут на стареньком, но на- дежном мотоцикле М-72. Вообще-то батя не любит и не умеет собирать ни ягоды, ни грибы. Считает это несерьезным занятием для охотника и рыбака. Его стихия — озера. У воды он становится совершенно другим человеком: быстрым, подобранным, чутким. Здесь он знает и умеет все. Иногда просто поражает тем, что делает.
Как-то говорю ему, что слышал от дружка, будто в Савельевом озере мужики карасей чуть не ванна-
ми черпают. Он недоверчиво смотрит на меня и с со- мнением в голосе говорит:
- Вряд ли… Сколько помню, там карась только два раза и заводился. После войны, в сорок седьмом, кажется… Сам я этого, правда, не видел, мы тогда не здесь жили, это мне потом дед Мукараш из Молок рассказывал… А еще… — Он хмурится, подсчитывая. — Во, вспомнил! Когда Санька наш родился… В пятьдесят шестом… Мы тогда с Федором, твоим дядькой, запускали мальков на развод. И вроде тогда они подросли, а через год пропали. А сейчас… Нет, не верит- ся что-то. Не приживается там карась. Не его это место. Про Водопойное и Сопатое поверю, а здесь — нет.
Но не удержится, поедет со мной.
У озера будет ходить по берегу, смотреть на заводь, на птиц, что гомонят на плесе, шевелить песок носком сапога. Потом сунет руку в воду и даже зачем- то попробует ее на язык. Прищурившись, взглянет на снижающееся за гриву солнце и сообщит:
- Даже и заплывать не надо, нет здесь никакой рыбы. А вот утки по осени много будет. А давай спросим, если не веришь. Вон кто-то из-за камышка плывет.
И как я не заметил? Точно, кто-то плывет. Приблизился. Видим, парень с нашей улочки — Витька Горковенко, тоже заядлый рыбак и охотник. Улыбается, кричит издали:
- Что?! Тоже попались?! Нет здесь, дядя Ваня, никакой рыбы! Сутки сети простояли, тиной да мормышем их забило, вот и все.
- А я что говорил? — скажет довольный, что не ошибся, батя…
Да, про лес чуть не забыл, куда отец с мамой по- ехали на мотоцикле. Тут так: у бати в лесу свои дела, у мамы — свои. Батя все норовит маму в околки за Молочинскую гриву сманить, а мама в Куликовские или Алексеевские леса хочет, где с детства любила бывать. Она понимает, почему он ее сбивает. Под Молоками и за Молоками (так называлась старинная деревня) его любимые озера: Водопойное, Савельево, Сопатое… Но маме они зачем? Ей ягоды да грибы нужны, а они в другом месте, поэтому туда и едут. Чаще всего — сначала в Жидов околок, в этот загадочный длинный березово-осиновый лес. Загадочный, потому что никто не знает, откуда такое название. И еще: за лето здесь перебывают почти все жители соседних деревень, а все равно он не пустой, хоть горсточку костянки, хоть пяток-десяток грибов да найдешь.
Мама сразу и убежит в лес. Перед этим, конечно, решат, где отец будет ее ждать. Это к тому что рядом с Жидовым и другие околки есть, а она умудряется нередко и их обойти. Бывает, сидит отец на опушке, строгает черенок для вил, поджидая ее с одной стороны, а она через поле идет из околка, что напротив. Когда успела туда прошмыгнуть? Глядит — у нее уже набрано полбидончика костянки, а из корзинки грибы выглядывают.
Похвалит:
- Надо же, и грибы у тебя, и костянка! А я с краю здесь заглянул — ничего не увидел.
- Да костянка — это так, Ваня, я же грибы смо- трела.
Это она сглазить боится. Есть поверье, что в лес надо ходить за чем-то одним: либо за ягодами, либо за грибами. И она, когда за деревья заходит, поти- хоньку шепчет: «Я за грибами, я за грибами, я только за грибами…» Ну а если за ягодами, то так же и с ними договаривается…
Отец удивится, что она уже набрала ягод и грибов, а мама порадуется за него, когда увидит рядом с мо- тоциклом свежеоструганные березовые черенки для вил и лопат, несколько осиновых жердинок и охапку ракиты. Про ракиту догадается, что за ней он к ляге успел съездить. Ее ведь только там можно нарубить. Заметит и след от мотоцикла в траве в ту сторону.
А он сидит и теперь маленькую корзиночку из тонких ракитинок плетет. Это нам, ребятишкам, подарок хочет сделать. Будет таких маленьких корзиночек четыре, а в них ягоды — «гостинец от зайчика». Мама улыбается, поправляя белый в красно-синий цветочек платок:
- Ты прямо на полхозяйства заготовок наделал…
- Скажешь тоже, Лиза…
- А в лесу, Ваня, воздух березовый и уже осен- ним листом припахивает. А еще я птицу какую ви- дела! Черная, что трубочист твой, а стучит по осине — ну дятел и дятел…
- Да это и есть дятел, только черный. У него и название какое-то чудное есть. Не наше. Я и не запомнил. И как ты рассмотрела? Они редко у нас попадаются. Сильно осторожные. Постучит и оглянется потом десять раз, а чуть шорох где, порх — и улетел.
Он своим с ней поделится:
- Я к ляге поехал, а около дороги — барсук. Сидит, смо-о-отрит на меня. И главное, не убегает. Подождал, пока проеду, и потом только дорогу перебежал. Я оглянулся. Бежит. Да смешно так: толстый, переваливается. Надо же, и не боится…
Мама еще раз легонечко вздохнет:
- Лес прямо как вымытый, прозрачный, и тихо- тихо…
Отец пообещает:
- Я вот осенью тебя снова на свои места свожу. За Водопойное, когда лист пожелтеет. Помнишь, ездили?
Лицо у мамы осветится:
- Ой, помню… Правда поедем? И слегка смущенно:
- И костер разведем?
Отец улыбнется, тоже вспоминая:
- А как же… И костер разведем, и супчик степной сварим… Загуляем с тобой… И…
Отец вдруг засмеется, а мама ему:
- Чего и?..
- Да я подумал — и гармошку возьмем да как врежем на всю степь!
Мама тоже начинает смеяться, потом говорит сквозь проступившие слезы:
- Ага, доярки мимо будут ехать, а их бригадир в степи концерт по заявкам дает! Подумают, что ополоумели мы.
- А пусть думают!
И ведь обязательно выдастся для них такой сладкий денек. И обязательно под самый конец сентября, когда березовые околки, насыщенные лимонно- оранжевой листвой, горят под прощальным солнцем в такой непосильной для сердца красоте, что хочется плакать или смеяться…
Да. Жили и жили мои родители… Жили как могли, как и вся наша лесостепная деревня. Нас четверых поднимали, растили. До надсадности работали в совхозе на фермах и полях, день и ночь крутились по своему хозяйству.
И думаю: а много ли было у них таких, как тот, что на сенокосе или в лесу, дней? Случался ведь и
«перец», про который мама говорила. Только горечь тех легких размолвок была ничтожной и досадной горчинкой по сравнению не с горечью уже, а с горем, страшным до безысходности, которое не просто выедает душу, а почти не оставляет для жизни просвета. Еще задолго до их женитьбы ушедший добровольцем на фронт отец заболел там тяжело и страшно. Если бы это было в начале войны, то так бы, наверно, и сгинул, скрючившись где-нибудь в промерзшем окопе, с раздирающим легкие кашлем, в туманящей сознание лихорадке. Но это был конец сорок третьего. Война была уже другой. Заметили, комиссовали, определив больного (прямо в военной
форме) на завод точить снаряды.
После победных дней выхаживала его матушка в родной озерной деревеньке. Выхаживала от туберкулеза, который в те годы был почти приговором. Врачевала банями, парным молоком, собачьим да бар- сучьим жиром. Да еще молитвой, горькой и горячей, в коей были и русские крамольные вопросы к богу, приходящие всякий раз к нашему человеку в черные, немочные до отчаяния минуты: «Ты ведь ото- брал уже большего! Что же старшего-то к нему так рано призываешь? Помоги! Пятеро еще на руках…»
И выходит, и отмолит. Встанет мой будущий батя на ноги. Охотой да рыбалкой начнет помогать семье. У степного моря-озера Чаны, набитого рыбой и дичью, неленивому да здоровому прожить можно. И гармошка его зарадуется в доме, и балалайка за- веселится…
В далеком от их деревни степном поселке черноглазую невесту найдет. Жизнь засветится и заиграет любовью и надеждами. Но когда нас, пацанов, будет у них уже двое, догонит его снова старая болезнь.
И будет, как тень, ходить он по двору, качаясь от слабости и виновато улыбаясь маме… И совсем от- чается, когда, попробовав тайком расколоть полено, после двух ударов упадет на плетень и станет зады- хаться в холодной испарине, хватая раскаленными, изболевшимися легкими острый, словно набитый стеклянными осколками воздух…
Тут его увидит мама. Остановившимися провально-черными глазами посмотрит будто в самую глубь жизни и смерти, скажет:
- Не отдам я тебя, Ваня, ей, не отдам. Ты только не сдавайся, переможем, я знаю…
И перемогут. И снова батю поднимет любовь. Теперь мамина. И многое еще придется им перемочь. Почти нищету во время его болезни и смерть сына-десантника, белокурого нашего Петьки с робкой улыбкой.
Годы пройдут, и смерть станут упоминать уже без опаски, не боясь накликать. Знали, не отцепишь ее. Это ведь неразрывно. Жизнь — смерть. Смерть — жизнь.
Мама после многих лет своей болезни будет го- ворить:
- Эх, отец, если б ты знал, как мне тяжело… Уйду, наверно, скоро, как без меня будешь?
Он со странной и долгой улыбкой посмотрит на нее и вроде укорит:
- И ничего-то ты, мать, не знаешь ни про себя, ни про меня… Ты вот болеешь и будешь так поти- хоньку болеть и жить, жить… А я… — Он приосанится, сделает такое движение, будто хочет пуститься в пляс, и голосом деланно веселым, но с грустными до середины сердца глазами, произнесет. — А я буду бе- гать, бегать, а потом брык — и нету меня…
В одночасье батя и уйдет. Мама переживет его на четырнадцать лет.
Первое время, словно не веря, что его нет, она бу- дет еще и поругиваться с ним:
- Эх, отец, отец, ну что ты вот натворил? Кто тебя просил? Взял и умер! Я бы прямо налупила тебя за это…
Вот так. Жили и жили мои родители… Нет. И сейчас живут. Бывает, среди суматошных дней будто толкнет кто меня — вдруг ясно услышу батину балалайку, ее тоненькую, дробно-звонкую мело- дию. И мамин приглушенный голос, доносящийся с веранды:
- Да тише ты, Ваня! Чего это ты с утра сегодня?
Тише! Ребятишек разбудишь!
Не надо тише! Играй, батя! Громче играй! Будите нас, родители! Будите! Не жалейте! А мы сейчас как выскочим все на нашу любимую поляну перед домом!.. И засмеется степь.