Сашка Грамотин, совхозный бригадир, среди ночи вставал, чтобы покурить. Жена ругала его за это нещадно, но он ничего поделать с собой не мог.
Осторожно поднимался с постели, накидывал что-нибудь на себя и шел во двор под навес с дровами.
Сидящий на цепи кобель Байкал глухим басом взлаивал пару раз для порядка в темноту: мол, все вижу, все слышу.
— Молчи, предатель, — презрительно отзывался на это всякий раз Сашка, устраиваясь у поленницы.
Предателем Байкал стал после того, как проспал мотоцикл бригадира — его угнали местные хулиганы.
Мотоцикл потом нашелся в Куликовском околке, но репутация Байкала была испорчена.
— Для чего же я тебя, такого балбеса, выкормил?! — приговаривал на второй день Сашка, стегая прутом кобеля. — Что же ты, падла, за сторож такой? Тебя же самого украдут и обдерут на унты.
Байкал даже не скулил, понимал — виноват.
С тех пор у Сашки и установился по ночам такой разговор с кобелем. Тот выдавал себя сначала бдительным сторожем, но после бригадировых слов взлаивания его становились осторожными и просительными, дескать, прости, хозяин. Потом пес долго и грустно возился в конуре. Он помнил прут из ракиты. Сашка догадывался: его перекуры по ночам — это ненормально, вредно. И, как мог, боролся с собой.
Просыпаясь от нестерпимого желания покурить, он внушал себе: «Не пойду, пересилю, что уж я, совсем слабохарактерный, что ли?» Он лежал в призрачной темноте и смотрел на окно. Сквозь плотную штору тускло просвечивала лампочка, мотаясь на столбе. У стены ровно дышала жена.
И вдруг ему вспоминалось, как обычно закуривает бригадный учетчик Ванька Натоков. Ванька, ударяя ногтем по донышку голубоватой пачки, выщелкивал тонкую папироску «Севера», громко продувал картонный мундштучок, потом крепко закусывал папиросу в зубах и прикуривал. При этом первые две-три затяжки делал с жадным привсхлипом.
Сашка вздыхал, переворачивался на другой бок, и сразу же ему представлялось, как дядя Паша Пухтин развешивает для просушки табак. Он нанизывает табачные листья на суровую нитку и прикручивает ее к двум столбикам под специальным навесом. Тут же, на широкой лавке, стоит деревянное корытце с толстым дном и эмалированный таз, наполовину наполненный терпкой буро-зеленой сечкой.
— А попробуй, Сашка, моего, — говорит дядя Паша, смешно шевеля желтыми усами, и протягивает ему горсть табаку.
Сашка в темноте раздувал ноздри, принюхиваясь. Ему казалось, что в комнате потянуло струей крепкого, ни с чем не сравнимого табака от дяди- Пашиной самокрутки. Он матерился про себя, осторожно спускал ноги на половицы настывшего пола и тихонько, чтобы не загремели в сенках ведра, выбирался на улицу к заветной поленнице…
Однажды он заметил, что не сразу после того, как покурит, идет в дом. C полчаса, а когда и больше, постоит, послушает ночь, посмотрит на небо.
А были иногда ночи диковинные и все разные, непохожие одна на другую. Каждую весну он слышал, как летят с юга птицы, и поражался, что летят- то они, в основном, ночами. Начиналось это, когда сходили с полей снега. Ночи в это время волглые, тревожные. Кажется, вся природа шевелится в томлении и ожидании, и какая-то легкая тревога разлита по всей округе. Она в новых звуках замерзающих ручьев, во вздохах оседающего снега, в будоражащих, уже не зимних запахах, волнами наплывающих с полей. И вдруг — знакомый и почти забытый за зиму звук в вышине: «Ковк! Ковк! Ковк!»
Сашка много раз слышал этот птичий призыв в небе и спрашивал у отца, старого охотника:
— Батя, это кто по ночам кричит?
— Да гагары это, Санька.
Но Сашка заметил — уверенности в ответе отца не было. Кто знает, может, старик и сам всю жизнь мучился этой загадкой. А может, и не мучился вовсе, не нужно ему это было. Батя у бригадира был мужик причудливый, себе на уме.
Сашка удивлялся, что по ночам постоянно открывал что-то новое. Ведь не пацан уже. За тридцать.
Всю жизнь прожил в деревне. Как же не замечал раньше то одного, то другого? И правда, не замечал.
Вот и этой недавней ночью он сначала даже не понял, что птицы летят. Как-то внутренне, в один момент почувствовал — в сырой темноте что-то переменилось. Будто кто-то накрыл небо плотным одеялом. Оно, это одеяло, было живым, шевелящимся, издающим разнообразные звуки. И этому шороху, шепоту, шелесту крыльев вместе с невнятицей гортанных доисторических голосов, казалось, не будет конца и края.
Утром Сашкин батя подтвердил:
— Птица пришла на озера. Рано нынче.
— Ты что же, не спал ночью?
— Почему не спал? — Отец воткнул топор в оси- новый чурбак — он насаживал в это время вилы и лопаты на черенки.
— А откуда знаешь?
Старый Грамотин передвинул жаркую шапку со лба на затылок, посмотрел в небо, потом перевел взгляд на заканчивающуюся скирду сена. Она стоя- ла сразу за огородом, а за ней была уже степь. Еще серая, грустная.
— Это и так ясно… Жалко, Санька, ты не охотник. Хочешь, скажу, где сейчас птицу можно посмотреть?
Думаешь, она вся на озерах? А мне вот и ехать не надо, знаю. Дорога на Чистоозерку сейчас залита, так они на ней, как суворовцы, рядами сидят! Не веришь? А ты поезжай, посмотри, потом расскажешь.
Да не болтай никому, птица сейчас глупая, доверчивая, а дурак с ружьем всегда найдется.
Через несколько дней Сашка на мотоцикле поехал к Сопатому озеру. Дорога была еще не крепкой, грязной, и «Урал» то и дело заносило на высокой, насыпанной из глины грунтовке. Сама же степь хоть и блестела огромными, сверкающими на солнце лужами, но быстро просыхала и кое-где уже зеленилась травой. Околки были полны воды. Тонкие березовые ветви приобрели тот коричневато-розовый цвет, который бывает только раз в году — тогда, когда лопаются на деревьях почки и леса покрываются серо-зеленой дымкой. Обычно после этого падает на Кулундинскую степь короткая, яростная весна. Падает жарким обвальным солнцем, переливчатым стоном жаворонков в поднебесье, коврами пестрых цветов под гривами и призрачным маревом, в котором плавают и причудливо изгибаются белые дома соседних сел.
Сашка знал, как обманчивы ранние весны в Кулунде. Случалось, на деревьях уже полный лист, весь скот на выпасах, и вдруг налетит падера: снег с дождем, страшный ветер. Завоет степь, накроется страшной круговертной пеленой, такой, что белого света не видно. И через сутки уже не поверишь, что вчера сидел в ограде в одной майке и вязал сеть. Кажется, зима никуда и не уходила, и только сжавшиеся под снегом в комочки зеленые листья напомнят об отступившей весне.
В этом году батя сказал Сашке, что весна будет спокойной:
— Птица, Санька, не дура, она знает, когда лететь… — И после паузы добавил: — Хотя всякое бывало.
Эти добавления иногда злили Сашку: без них отец, конечно, не может. И думай потом, как к этому относиться.
Сашка осторожно спустился на мотоцикле с гривы, притормозил и, заглушив «Урал», поставил его на обочине. Все было так, как сказал отец. Сопатое озеро разлилось в сторону яра и перехлестнуло через дорогу, ведущую на Чистоозерку. И не просто перехлестнуло. С другой стороны, пожалуй, теперь тоже целое озеро, а значит, с месяц дорога будет не- проезжей. Только сейчас, когда заглох мотоцикл, он услышал сдержанный гомон птиц. Их было много не только на озере, но и на дороге, как и сказал старый Грамотин, действительно, чуть ли не рядами сидела птица. Так близко и так много дичи сразу ему еще не доводилось видеть. Здесь были гуси и даже штук шесть лебедей, а всевозможных уток — не счесть. И кряковые, и шилохвости, и свиязи, и гоголи, и разномастные чернети, и чирки, и серые… Почему они выбрали это место, дорогу? Грелись на ней, подбирали какие-то камешки? Сашка решил спросить об этом у отца. И еще одна странность: не было тех ликующих звуков, громкого гогота, кряканья, который оглушает в середине мая на озерах, заполненных дичью. Слышна была какая-то невнятная разноголосица. Словно птицы устали после долгого пути и теперь о чем-то грустно, вполголоса переговаривались. Поразило бригадира, что они его не боялись.
Осенью и на сто шагов не подпустит тебя утка, не говоря уж о гусях — чутких и сторожких птицах. А тут почти и внимания не обращают. В общем, убедился Сашка: не соврал батя…
Как-то в начале мая он курил у своей редеющей поленницы, смотрел на небо. Там, казалось, не было и кусочка свободного пространства, не занятого звездами. Сашка вел головой от одной стороны небосвода к другой, вбирал глазами россыпи светил и шалел от непостижимой красоты и непонимания всего этого. Неужели эта бездна, как учили в школе, бесконечна? И как это понять — бесконечность? И почему эта красота видна только ночью, когда люди спят? Значит, не для людей? Для кого?
И тут услышал голоса. Они доносились из-за его сараев. Сашка забеспокоился. Туда он недавно перевез остатки сена. Не дай бог, пацаны курят — сожгут. Он уже хотел было покричать им, когда явственно различил — один голос женский. Сашка прошел через денник в сарай. Там было окно в огород, через которое он выбрасывал наружу навоз. Оттуда и хотел пугануть влюбленную парочку.
Тоже, нашли место для свидания! И остановился. Понял по голосам — не малолетки это. Взрослые.
Женский голос звучал покорно и грустно:
— Уже десять лет мы с тобой так вот, Коля… Тяжело так, крадучись, жить. Не обижайся. Раньше надежда была, что будем вместе. Теперь понимаю, тебе так лучше, удобнее было. А сейчас? Чего уж людей смешить… У нас с тобой сыновья уже вон какие, о девках думают…
— Да ты что? — мужчина попытался обидеться, но сквозь эту деланную обиду пробивалось раздражение.
— Знаешь ведь, мать у меня больная, уйду — ей конец. Да и с пацаном беда… Говорили ведь об этом не раз.
Сашка как-то сразу про себя отметил: «А Коля этот — сволота». Он силился по голосам узнать односельчан и не мог.
Женщина возразила Коле:
— Матушка твоя, Коля, дай бог ей здоровья, уже лет пятнадцать болеет. Такие долго живут. Да и не в этом дело. Ты со своей — все вместе да рядом. В одном же дому и хозяйстве крутитесь. Не верю я, что у вас ничего не бывает. И как нарочно: в клуб — под ручку, в магазин — под ручку, на гулянку — под ручку. И все мимо моих окон. А мне вроде как объедки достаются…
— А мне не объедки? А у меня по-другому?
Сашка понял, что такой разговор у тех, кто сидел сейчас у него на сене за сараями, наверно, первый.
А Коля продолжил:
— Я, между прочим, с твоим вместе работаю. Так он замордовал уже: моя Нюрка и такая, и эдакая, и вот какая! А однажды ляпнул: «Мне при моей Нюрке ни другой бабы, ни любовницы не надо, всех заменит!» Это мне было как слушать? А ты — под ручку я хожу, видишь ли. А я, что, должен бить ее? За что? Она-то в чем виновата?
Нюра устало согласилась:
— Это точно, они не виноваты. Мы виноваты во всем. И себя измучили, и их. Да и жить все время в обмане — сил уже нет. Как будто тяжесть какую ношу с собой. Последняя это наша встреча, Коленька. Нельзя так дальше.
Женщина заплакала.
— Погоди, Нюра, подожди, — голос у мужчины изменился. Он стал мягким, заботливым и тревожным. — Почему последняя-то? А как же я?
И Сашка понял по этому изменившемуся голосу, по особым ноткам — любит он Нюрку.
Сашка не хотел дальше слушать. Стыдно было.
И на душе стало маетно, нехорошо.
Шагая на следующий день на ферму, он думал о вчерашнем разговоре за сараями и все никак не мог сообразить, кто же это был. Колек да Нюрок в селе хватало. И к кому бы он ни прилаживал этот ночной разговор за сараями — ничего не сходилось. «Во страсти! — думал Сашка. — Похлеще, чем в кино. И главное, не где-нибудь, а в деревне! Десять лет крутить любовь, и чтобы никто не знал — это уметь надо!»
А скоро, так вышло, кончились Сашкины переку ры по ночам.
Верка, его жена, пошла как-то в магазин за продуктами и, как всегда, купила Сашкиных сигарет — «Примы». Продавщица, пересыпая ярко-красные пачки в Веркину хозяйственную сумку, заметила:
— Твой, смотрю, тоже курит как ненормальный.
— Не говори, — Верка стала жаловаться, — поверишь, среди ночи встает и идет на улицу курить.
Дома-то я не даю. Так ему и мороз, и дождь — все одно. Лишь бы покурить. В любую погоду идет.
— Среди ночи, говоришь? — продавщица усмехнулась. — Мой-то тоже курит, да так, что спасу от его дыма нет. И тоже, было, приладился на улице курить, правда, не по ночам, а по вечерам. Я золу как-то раз выносила, слышу — около гаража нашего «ха-ха-ха» да «хи-хи-хи». Я — туда. А там девки Тоскуевы и мой, вроде как курит, стоит… Ну я ему быстро табак под- мочила! Так что ты смотри, Верка, ох, смотри…
Через несколько дней копали землю под грядки в огородчике. Верка, не отрываясь от лопаты, вдруг сказала Сашке:
— Ты это… По ночам кончай блукать… До утра он потерпеть не может! Еще неизвестно, с кем ты там куришь…
Сашка остановился, с удивлением глянул на Вер ку, соображая, к чему она это сказала, потом понял, плюнул и, с силой воткнув лопату в землю, ушел из огорода. Противно стало. Ходил, злился и не понимал, чего это на нее нашло.
К вечеру остыл, успокоился. Докопал грядки и даже успел сколотить рассадник под помидоры. Этой же ночью, проснувшись, хотел было потихоньку встать с постели и вдруг услышал:
— Куда? — Жена сидела на кровати, и хотя в су- меречном свете лицо ее было видно плохо, Сашка понял: смотрит на него.
— Ты чего, Вера, встала? Ночь еще. Я покурить.
— Не ходи!
— Да ты что, в самом деле?
— Не ходи, или вместе пойдем.
— Мать твою за ногу, ты что, сдурела?! — Сашка вспомнил разговор, когда они копали грядки, вспылил и выскочил во двор.
Сигарета никак не раскуривалась. А когда все- таки сделал первые затяжки, показались они ему кислыми, невкусными. Подумал: «Все, откурился…» Сырой ветер бросал в лицо то ли снежную крупу, то ли дождь. Звезд не было видно. Двор в серой сутеми выглядел неуютно. Сашка швырнул со злостью окурок на землю и пошел в дом.
После этого он стал жить обычной жизнью. Курить вообще перестал. Как отрезало. Днем только иногда, словно видение из другого мира, вспомнит, как гуси в ночи летят, или представит усыпанное звездами небо. И кажется, совсем наяву услышит звонкое пение весеннего ледка под ногами. Только в марте да под утро он так звенит. Или — как вспыхивают июльские зарницы. И много еще чего. Постоит, покачает головой, сам себе улыбнется.
Знает — рядом все это. Ночью. И начнет стучать по карманам, ища сигареты. А там — пусто. И снова покачает головой…